(О)ЖИВИ

(монолог)

Посвящается Елене Маминой и ее отцу

Елена Дмитриевна Мамина (1892–1914) – дочь известного уральского писателя. Жила в Петербурге. Единственный раз, в 1912 году, она посетила Екатеринбург. За месяц до смерти завещала этому городу дом своего отца. Теперь в нем располагается Мемориальный дом-музей Д. Н. Мамина-Сибиряка.


Скачать PDF

В пьесе использованы отрывки из стихотворения И. А. Бродского «Посвящение Глебу Горбовскому».

Посреди темного зала – это не квартира, не дом, скорее, какое-то учреждение – сидит на стуле девушка. Рядом столик. Свет падает на нее из окна. Там фонарь. Он освещает ночную улицу и часть комнаты. Девушка осматривает комнату как что-то уже знакомое. Словно просто сверятся с пространством. Потом всматривается вглубь комнаты, будто кого-то видит там, улыбается. Двигает она все время только одной рукой – поправляет платье, прическу, касается лица. Вторая рука висит безжизненно вдоль тела, иногда, в волнительные моменты, слегка дрожит.
Девушка встает, проходит вдоль стен, молча показывая рукой то на один, то на другой предмет обстановки. Садится, снова вглядывается в сумрак комнаты, прикладывает палец к губам. Улыбается.


Сто лет не была в этих местах. Северная столица мне ближе. Там родилась, жила, там и теперь обитаю… Тогда, первый раз, я сюда по делу приезжала. И сейчас тоже.
Совершает движение, словно берет невидимый саквояж, что-то перебирает в нем, хочет что-то достать, потом передумывает.
Про дела потом. (Оглядываясь.) Так необычно здесь всё, странно… (Снова «что-то ищет в саквояже», совершает движение, словно достает карты. Сама удивляется своей находке.) А давайте я вам на картах погадаю!.. (Раскладывает воображаемые карты на столике.) «Что на сердце, что под сердцем… На пороге, на дороге…» Хотите?.. «Что было? Что будет? Чем сердце успокоится...» Тетя Оля не разрешала нам гадать. Но мы с Лизой потихоньку, тайком гадали. Лиза всё на кавалеров, а я – на желание. Лиза – это мамина младшая сестра, а тетя Оля – это папина жена… Во-о-от! У людей бывали такие же лица, как у вас, когда мы шли куда-нибудь втроём и я представляла: «Познакомьтесь: Лиза – мамина сестра, тетя Оля – папина жена». (Смеется.) Это было-то раза два. Но Лизу мы с собой на прогулку больше не брали…

Червонный валет! Это бы Лизе понравилось… Ой, а как она мне про банду «червонных валетов» рассказывала! Я под одеяло спрячусь и вот так только ухо выставлю и слушаю. Вы что, не знаете про «червонных валетов»?.. Такие они бесчинства творили! Страсть интересно! Их еще до моего рождения разоблачили и судили. Не успела поглядеть на них. А про Соньку Золотую ручку слышали?.. Во-о-от! Она с ними бандитствовала…
О, еще и пиковый король! Я долго думала, что жениться – это как на службу ходить, как трудиться или что-то подобное. Только потом узнала, что жениться можно по любви. Но когда папа на тете Оле женился, я украдкой думала: это потому, что надо, а не потому, что ему хочется. Он это из-за меня сделал, я знаю. Папа всю жизнь называл тетю Олю «тетя». И после того как они в церкви обвенчались, все равно так называл. И я думала сначала, что все мужья так своих жён зовут – «тётями»… Помню, как я тётю Олю мамой назвала. Мне лет шесть-семь было. И болезнь опять обострилась. Она тогда совсем от моей постели не отходила. Я ночью проснулась, темно, и нет никого. Я заплакала. А она в кресле рядом спала. Подбежала ко мне. А я ей: «Мама…» Мне кажется, я даже в темноте увидела, как ее лицо засветилось. Оно мне даже красивым показалось тогда. Наверное, потому, что в ней спасение мое было… Я это очень хорошо помню. «Пить, – говорю, – хочу…» И она засуетилась как-то. «Да-да, – говорит, – конечно!» Подает мне чашку и все повторяет «да-да»… И это «да-да» будто не про пить, а про то, что она моей матерью хочет быть… Но слово это у меня с ней не прижилось, нет…

А мама у меня очень красивая была, актриса. Ее портреты по всему дому висели. Мне так Лиза рассказывала. А потом тетя Оля велела их снять. Будто из-за папы. Тетя Оля строго говорила – она всегда про папу строго говорила, чтобы другие не противоречили – так вот, она строго говорила, что на папу этот «иконостас» – она это слово так произносила: «иконостас», и все понимали: нужно портреты поскорее убрать, – что этот «иконостас» на папу плохо действует. Не думаю, что папе от этого легче стало. Но с тетей Олей никто в доме не спорил. Никто не хотел, чтобы она его имя в кавычках произносила. Когда я грамоте научилась, я узнала, что слова в кавычках пишут, когда говорят одно, а имеют в виду другое, не совсем человеку приятное…
А мама только в папином кабинете осталась. Иногда я прибегала на нее посмотреть. Особенно, когда мне грустно было или что-то не ладилось. Сяду к столу, вот так руку на него положу, потом голову на руку и смотрю, смотрю… Прищурюсь и сквозь щелочки смотрю. Мама как будто в лучиках вся… Потом вот так – во всю ширь глаз смотрю. А потом представлю, что мама ожила и из фотографии вышла. И по столу идет – такая маленькая, хрупкая, изящная. И зонтиком вот так машет. Может на чернильницу залезть и сидеть на ней, ногами болтать. Мы с ней много путешествий по столу совершили. Иногда она посреди стола, как на сцену, выходила и артистические номера исполняла, как в театре. Только вот это все без звука было, как в немом кино. И не говорила она никогда со мной. Только молча так смотрела – долго, пристально. Никто про наши встречи не знал. Даже папа…

Почему тетя Олю мамины портреты убрала – все понимали: и папа, и я, и Лиза. И мама, конечно бы, поняла. Тетя Оля ведь тоже женщина – и как ей между такой красоты ходить? А гости приходят – на мамины портреты смотрят и замирают, очарованные. А что тетя Оля им говорит, и не слышат. А тете Оле важно, чтобы все ее слышали и понимали. И все ее слушали и понимали. Так тете Оле хотелось и казалось. Я сначала думала, что самая умная в доме – это тетя Оля. Но оказалось, нет. Потом я догадалась, что папа слушает, понимает, но внутри не принимает ее слова. Они для него чужие. Это точно так же, если какой-нибудь холодной железякой к теплой коже прикасаться. А Лиза и не слушала, оказывается, даже...

Я почему пришла сюда. Здесь все про меня и про папу, и еще про маму немного есть. А про тетю Олю ничего. Это не главное, из-за чего я пришла, но тоже важно. Люди завтра придут и снова будут на мамины портреты очарованные смотреть. Я вот принесла тети Олину Библию. (Совершает движение, словно достает из саквояжа книгу.) Положу с краю. Люди скажут: «Смотрите, какая Библия – старинная, раритет!» А им ответят: «Это Библия такой-то и такой-то». И расскажут про тетю Олю тоже, и ей не так обидно будет…
Мы когда все вместе жили – папа, я, тетя Оля, Лиза, мне все время казалось, что тетя Оля обидами живет. Когда у человека какое-то больное место на теле есть, его стараются не трогать, чтобы лишний раз боль не причинить. Вот так же и с тетей Олей было – все мы старались эти ее обиды в ней не задевать. Хотя я думаю сейчас: а почему она эти свои обиды во что-то такое возвела, что и сама от них страдала, и нам тяжело от этого было? Обиды как язвы, ими душа человека покрывается, и он уже ничего доброго, счастливого чувствовать не может. Нельзя обиды копить, нельзя ими свою душу растравливать. Когда папы не стало, мы еще с тетей Олей вдвоем два года вместе прожили. И она в эти годы другой стала. Свободной как будто. И от обид тоже свободной. (Проводит рукой по книге.) Зря я, конечно, ее принесла… Но пусть будет. Нет, не в обиде дело. Пусть тетя Оля порадуется…

Мама на следующий день после моего рождения умерла. Они с папой и пожениться не успели, там какие-то обстоятельства непреодолимой силы были. Папа так объяснял. Мне это было не понятно, и я решила, что просто на красивых не женятся. А женятся на тетях олях. Я тогда подолгу у зеркала стояла, все гадала: какая я буду – красивая или для замужества? Мне и красивой хотелось стать. И в церкви венчаться тоже хотелось.
Лиза потом долго над этими моими мыслями смеялась. Она была на маму похожа. Особенно когда девицей стала. Когда Лиза еще маленькая была, ее мама к себе забрала, от их родителей, сама воспитывала. А когда мамы не стало, Лиза все равно с нами поначалу жила. Мне даже немного ревностно было: папа на Лизу смотрел, словно любовался ею. А на меня смотрел жалостливо, с любовью, но жалостливо. Бывало я на Лизу надуюсь: вот какую папка дочку хочет – ладную, красивую, а не калеку. Надуюсь и сижу в углу. А Лиза ну меня щекотать, да так смеется, как будто счастливее нас и на свете нет.
Она одна ко мне, как к нормальному, здоровому человеку, относилась. Никогда не смотрела жалостливо. Я только с ней себя полноценной-то и чувствовала. Остальные тоже все с добром. Но добро это их с оборотной стороной было. Словно находясь со мной, они добрее становились, благороднее, терпеливее, милостивее сами для себя – больше нравились сами себе. Это как человек в экзотические страны поедет и там с чем-то необычным фотографируется, словно и он к этому чудесному хоть на время, но становится причастен. Так же и к милосердию людям нравится быть причастными.
Особенно тетя Оля этим милосердием свою душу грела. Что вот такую нам с папой образцовую семью создала. Только никому, кроме нее, такая семья не нужна была. Папа был творческая натура, и мама, и я немного. У таких людей другие семьи образуются. Как полевые цветы свою красоту дарят – и под ветрами, и под дождями, и под солнцем. И растут своевольно, и вянут так же. А тетя Оля нас в оранжерею с папой посадила. Я-то, понятно, по-другому бы и не выжила. А папа-то, папа… Душно ему было… Тепло, уютно – и душно…
Только потом я поняла: папа на Лизу любовался, потому что она ему маму напоминала. Лиза потом не с нами жила. А когда у нее ребеночек родился, она фотографию с ним папе отправила. Папа мне говорил по секрету, что когда на эту фотографию посмотрел, ему показалось, что это мама со мной стоит. Что она как бы говорит ему: не грусти, родной, мы вместе будем – ты, я и дочка наша… Да, мы вместе теперь, но только когда мы встретились уже навсегда, она всего на 6 лет меня старше была. Мне – 22, а ей – 28.

Папе 40 было, когда я родилась. Но он говорил, что плохо то время помнит, что это был «пик чувств». Понимаете, с одной стороны, родился его первый и единственный ребенок – жданный, от любимой женщины. А с другой стороны, он потерял женщину – которую любил больше жизни. И совсем недолго длилась их любовь. «15 месяцев счастья» – так он говорил. Словно он не успел этим счастьем насладиться. Из длинной-длинной жизни – всего 15 месяцев счастья. Смогли бы вы посчитать, сколько всего в вашей жизни было времени счастья? Последний год я пыталась это сделать – посчитать. Чтобы уснуть, все барашков считают. А я считала количество счастья в днях, неделях и месяцах. Каждый раз получались разные величины. Но если уходишь ты, уходит с тобой и твое счастье. Тонкое, хрупкое счастье жизни. Неизмеряемое, по сути, неисчислимое…
Папе было уже 40. Или только 40? Это с какой стороны измерять. Если с начала жизни, то «уже», если с конца, то «только». Когда он мне сказал, что это был «пик чувств», я представила два пика – пик вверх и пик вниз. Сейчас объясню. Вы только представьте: жизнь – это огромная чаша, и в эту чашу одновременно вливают два исключающих друг друга вещества – счастье и горе. И по всем законам происходит бурная реакция, которую невозможно определить одним словом. Хоть в кавычках оно, хоть без. Как человеку в этом состоянии? Где он? в высшей точке блаженства или в самой черной пропасти горя? И там, и там одновременно. И вот такая буря была в душе папы. И опять же по всем законам, я так думаю, эти два вещества нейтрализовали друг друга. И человек стал обессиленный, никакой. Из папы словно ушла вся жизнь, ничего в нем не осталось. Поэтому он ничего и не помнит, потому что нечего помнить... Вот тогда и появилась тетя Оля.
Я случайно слышала, как кухарка говорила своей знакомой, что тетя Оля «взяла папу тепленьким». Я тогда так и представила: папа лежит в своем кабинете ни жив ни мертв, и жизнь в нем еле-еле теплится, как тонкий огонек на свече. И тут приходит тетя Оля и берет его тепленьким. Но по правде взяла-то она не его, а меня. Врачи говорили, что я «не жилец». И тетя Оля совершила чудо: я не просто выжила, я выросла, я «стала полноценным членом общества». Вот эти последние слова нужно взять в кавычки… Тетя Оля любила повторять, что сам факт моей жизни – это чудо. А вот здесь у нее не было кавычек. И когда она это говорила, у неё было такое лицо (строит мину) – вот такое, – что все понимали: творец этого чуда – тетя Оля…

Раздается мелодия. Сначала тихо, потом громче. Девушка прислушивается. Это играет патефон. Девушка встает, неловко вальсирует, кружится по комнате.

Вы знаете, что если представлять в голове, что ты танцуешь, то мозг и вправду думает, что вы танцуете. Даже если вы лежите и у вас какой-нибудь там паралич. Я любила танцевать. Но только одна и только дома. Я представляла, что я – лист, лист на ветру. (Кружась.) Пролетают, летят… Пролетают, проносятся листья… Пролетают, летят…

Садится на стул. Музыка стихает.

В звуках печаль унесло…
Я тоже немного музицировала, писала стихи… Вы тут назвали меня поэтессой. Я почитала о себе. Стало даже на минуту лестно… Поэтесса… Смешно. К папе приходили именитые писатели. Приятели-писатели. Я называла их «при-писатели», потому что они очень часто приписывали себе то, что им хотелось, чтобы о них думали и говорили. И эти при-писатели разговаривали с папой на разные темы. А я слушала.
Особенно меня развлекали их разговоры про «поэт – не поэт»… Сначала я многого не понимала. Потом вникла. Попробовала написать сама. Ясное дело, мне мои творения (сейчас я поставлю у этого слова кавычки) казались шедеврами. И я с одобрения отца декламировала их его при-писателям. Они чинно кивали, хвалили в усы, предлагали напечатать. И печатали.
Я не спала всю ночь перед выходом первого журнала со своими стихами. Ждала, когда папа принесет номер. Вот мы торжественно раскроем его на нужной странице. Вот мое имя. А вот и стихи. В настоящем журнале могли напечатать только настоящие стихи. Восторг!.. Я там у вас на стенде к слову «поэтесса» приписала кавычки. Не обессудьте…

А впрочем, вот зачем я и пришла… Помимо писания стихов, я занималась более стоящим делом – собирала автографы известных писателей. Со всей страны и даже из-за границы при-писатели привозили мне открытки с автографами. Я прикрепляла эти открытки в альбом. В итоге он оказался одной из самых ценных вещей в нашем доме.

Совершает движение, словно достает из саквояжа альбом, раскладывает его на коленях, «листает».

Настоящая сокровищница… В нем хранятся росчерки всех известных литераторов нашего времени. Вот этот автограф мне особенно дорог. Я даже была влюблена… Платонически, конечно. Скорее, в поэтический дар, а не в самого… Кстати, про дар… Ладно, потом… Этот альбом пропал во время войны – самой безжалостной и страшной. В нашу квартиру пришли и разграбили… Рылись в наших вещах, папиных бумагах… Раскидали семейный архив, ходили по нему грязными сапогами… Я уже этого не застала. А вот тетя Оля, когда вернулась в нашу квартиру и увидела все это, даже не могла плакать, мне кажется… И вот тогда альбом пропал. Не думаю, что его взяли те, в грязных сапогах…
А теперь он со мной, так и положено. И я продолжаю собирать автографы. Вот, даже пришлось вклеить еще страницы… Если прикоснуться пальцами к буквам, то можно ощутить особое волнение, словно ты прикасаешься к чему-то глубоко неведомому, тайному, сокровенному, может, даже вечному…

Пауза. Девушка словно на глазах становится взрослее, сдержаннее, серьезнее.

Закройте глаза… Закройте-закройте… Все закройте. А теперь представьте цвет. Какой-то один. Представьте цвет с закрытыми глазами. Представили?.. Хорошо. Не открывайте глаза. Откроете, когда скажу. А теперь представьте этот цвет ярче… еще ярче… а теперь наоборот, бледнее, еще бледнее… совсем-совсем бледным… и вот он переходит почти в бесцветный… Подумайте, с каким предметом у вас ассоциируется этот цвет. Представьте теперь этот предмет в этом цвете. Всё! Именно этот предмет будет рядом с вами в ваши последние минуты жизни. Да, в те самые последние минуты, когда ничего не останется. Ни-че-го… Даже страха. Даже воспоминаний. Никого и ничего. Только этот предмет в пустом пространстве. Только вы и этот предмет. Не нужный вам. Можете открыть глаза… Это называется эффект Крегера. Слышали о таком?.. Нет?.. И правильно. Нет такого эффекта. Я его выдумала. Только что…

Есть установки, есть какие-то общие установки, которые нам внушают с детства. И они оседают в нас, прилипают к нам изнутри, как известковый налет. Делают нас тяжеловесными, неповоротливыми сосудами, обросшими внутри этим налетом. Что мы несем в себе? А главное, зачем мы это несем?.. Вот одна из таких установок: мы должны быть благодарны родителям – за многое. Согласна. А в первую очередь за то, что они подарили нам жизнь. А вот здесь позвольте усомниться. Жизнь человеческая принадлежит Богу. И нельзя подарить то, что тебе не принадлежит.

И есть более существенный вопрос. А насколько мне нужно то, что мне дарят?.. Я часто думала: что такое дар? И кому он важнее – дарителю или даруемому? Кому он нужнее? Ведь в конечном итоге дар становится тем, что обязывает, накладывает на человека обязательства, порой не посильные для него. Человеку дарована жизнь – и он обязан не прожигать ее, не растратить просто так, а прожить достойно, по совести. Человеку дарован талант – и опять, сколько осуждений падет на его голову, если он не реализует, загубит его! Человеку даровано – и он обязан…

А если человек не просил талант, да просто – не просил эту жизнь… Не хотел день ото дня трудиться над своим непослушным телом, не хотел бороться с болезнями, которые неотступно преследуют его. Даруя мне жизнь, вы обрекли меня – на вечную борьбу с самой собою…
Когда я смотрелась в новое зеркало, первое – я оценивала, любит оно меня или нет. Чаще зеркала меня не любили. Теперь я могу смотреть в них без опаски… Мне хотелось нравиться себе и другим, как и всем взрослеющим девушкам.
Эти конвульсии – я не могу их контролировать, предугадать, остановить… На вас смотрели глаза сочувствующих? Вы представляете, что́ в них, кроме жалости? Твои дергающиеся лицо и руки вызывают не только сочувствие, но и невольное отвращение. А в самой глубине этих взглядов таится скрытая радость, что это не с ними. А вот с этой, «такой милой девушкой с русалочьим лицом. Такая милая – и так не повезло…»

Я увидела свой портрет здесь, на выставке, на обложке одной книги. Необычный портрет… На нем я улыбаюсь. Вот так. (Изображает натянутую улыбку.) Господа, у меня нет портретов, где я улыбаюсь. Это теперь называется «фотошоп». Меня – как это по-вашему? – «отфотошопили». Чтобы я улыбалась. Моему лицу «подарили» улыбку. Моё лицо должно улыбаться…
Вы напи́шите книгу, сделаете выставку о девушке, которая, несмотря на драматическую жизнь, недуги и т.д. и т.п., улыбалась. Стойко и мужественно боролась за жизнь, которую не просила… Ой-ой, это не вписывается в портрет! Боролась за жизнь, которая была хоть и короткой, но заслуживающей вашего внимания. Так соответствует?.. А теперь возьмите все это в кавычки. Вы превратили меня в мем. Я знаю некоторые новые слова. Они мне нравятся. Они жестче и честнее наших. Вы словно искупаете поддельную жизнь – прямыми словами… Но вот одна эта поддельная улыбка – она перечеркивает все ваше сочувствие, все ваши благородные стремления…

Почему перед объективом фотокамеры от нас ждут непременно улыбку? Чтобы скрыть за ней растерянность от непрошенного дара, который мы обязаны донести до конца? Художники в этом смысле честнее фотографов. Позировать с натянутой улыбкой – то еще испытание… Хотя если надо, они просто потом пририсуют ее… Да-да, все художники, все писатели пририсовывают то, чего не было на самом деле…
Когда ты смотришь на свой портрет, то понимаешь: художник увидел тебя по-своему, это не ты там, на картине, а твой образ из его головы. Но ведь и все окружающие люди видят нас по-своему. Никто не знает нас настоящих. Себя знаю только я. Все остальные знают другую меня. Папа знал меня одну, тетя Оля – другую, Лиза – третью… И никто, никто не знал меня настоящей. В восприятии каждого отдельного человека я другая, не похожая на все остальные представления. То есть меня много. Очень много. А потом проходит время. Я умираю. И про меня решают сделать выставку, про меня и про моего отца. Точнее, про моего отца и про меня. И люди, которые делают эту выставку, имеют о нас свое представление, основанное на других представлениях о нас других людей – тех, которые оставили свои воспоминания.
Завтра откроется музей, придут посетители узнать о нас. А нас здесь нет. Есть восприятие нас длинной череды людей. А мы – маленькие, настоящие, свои только у себя – больше никогда не будем. Никогда… И вы когда-нибудь больше никогда не будете… Да, про это страшно думать. И не хочется… И не думайте, только будьте, будьте сами у себя. Даже сейчас, когда вы еще есть сами у себя, вы одиноки в себе. Берегите себя. Узнавайте себя. Будьте честны с собой. Воспринимайте жизнь как непрошенный, но ценный дар…

В каждом музее есть невидимые обитатели. Есть постоянные, а есть временные. Я пришла на время, совсем короткое по вашим измерениям, на одну ночь. Пришла проверить… Мы здесь есть настоящие? или нас здесь нет? Иногда в музеях падают экспонаты, перемещаются, а иногда даже исчезают – одни на время, другие навсегда… Это делаем мы. По разным причинам. Я решила не вмешиваться. Я решила вам поверить… По-верить – по вере. Вы действуете по своей вере в нас. И вы оживляете нас, как умеете…

Пауза. Опять начинает звучать патефон. Но девушка останавливает его движением руки.

Когда бываешь ограничен в общении, невольно становишься философом. Лучше расскажу забавный эпизод. Знаете, мой отец тоже позировал. Одному очень известному художнику. На той картине была массовая сцена – очень веселые, смелые и свободные люди пишут письмо. От них ждут чего угодно, но только не такого письма, не этого смеха – смеха вольных людей над своим обидчиком… Я бы тоже хотела так смеяться… Как когда-то давно мы смеялись с Лизой… Так вот, в этих прекрасных людях на картине есть частичка моего отца.
Кстати, репродукция этой картины висит в зале рядом. Но вы опять отфотошопили правду… Как людям нравится додумывать за кого-то чужую жизнь. Особенно за известными людьми. Додумывайте себе свою. Вот она – своя жизнь – под рукой. Если вы живы и здоровы, если у вас есть еще время и силы – потратьте их на себя, на свою жизнь. Да, шанс у вас один, но вариантов великое множество. Не надо переписывать историю, не надо придумывать за нас наши прожитые жизни. Живите сейчас, сами, творите себя сейчас…

Пауза.

Так вот, картина, связанная с моим отцом. Около нее написано, что с отца срисовано одно из лиц на этом полотне. Это неверно. Папа там присутствует не целиком, а частями. У одного из героев – папин глаз, у другого – веко, а у третьего – нос. Я любила вглядываться в эту картину и отгадывать, где он. Папа словно играл со мной в прятки и подмигивал с картины то одним глазом, то другим… (Улыбается.) Папа, папа… спрятался в картине и не найти…
Возникают звуки железнодорожного вокзала, сначала будто издалека, потом постепенно заполняют собой пространство. Девушка встает, ходит, словно обходя чемоданы и скамейки со спящими людьми, оглядывается по сторонам. Наконец находит кого-то глазами, присаживается с ним рядом.
Ты думал, я тебя не найду?.. Глупость сказала. Все знают, что ты на вокзале. Все знают, и все делают вид, что не знают… Когда я первый раз услышала, что ты на вокзале – тогда я была еще маленькой – я очень испугалась. Я думала, ты хочешь уехать от меня, от Лизы, от тети Оли. От меня… Что не зря накануне ты так грустно смотрел на меня… Что это я во всем виновата. Что ты устал. Что это всё из-за моих судорог. Они никак не хотели униматься, и ты решил уехать… Ты никогда не раздражался, не злился, но там, в самом дальнем, глубоком, потайном уголке твоего взгляда, я видела тоску…

До конца я осознала свою болезнь лет в одиннадцать. До этого мне казалось: так и должно быть. Всех детей холят и лелеют, оберегают и балуют. Все отцы такие, как ты. Все отцы каждый вечер баюкают своих детей и рассказывают им сказки. Шепчут на ухо смешные бормоталки и по ночам прибегают по любому поводу… Но потом оказалось, что все отцы не такие. Это ты среди них такой, особенный…А помнишь-помнишь, именно когда мне было 11 лет, ты наконец-то добился официального отцовства. И мне сказали, что теперь я буду Леночка Мамина. А я не поняла, что это фамилия, и говорю: «Нет, я не мамина, я – папина». (Смеется.) А ты обнял меня и говоришь: «Запомни, ты – отецкая дочь»… Это значит не просто отцовская. Отецкая – это значит законная, дочь почтенного человека…

Пауза.

И вот ты сидишь на вокзале – один. Вокруг тебя снуют люди, кричат, ругаются, запинаются, спешат куда-то. И тебе среди них хорошо. Тебе хорошо среди вот таких бесприютных бедолаг. Потому что ты сам – такой же бесприютный бедолага. Да-да, тебе хорошо… Не в моей спаленке с нашими сокровенными разговорами, не в нашей гостиной со всегда настроенным пианино, не в нашей столовой с вечно накрахмаленными, без единого пятнышка скатертями, нет, а здесь – в этом вокзальном буфете… Среди этих чужих людей ты менее одинок… Глупость сказала: нельзя быть менее или более одиноким… Потом твои побеги на вокзал стали регулярным ритуалом. Побегом затворника благопристойного семейства на свободу… Ты сидел здесь, слушал объявления о прибытии и отправлении поездов. И каждый раз одна и та же мысль билась в твоей голове: сесть на поезд и уехать. Не предупреждая никого, без чемодана, без дорожной одежды, так – в чем вышел прогуляться, сесть на поезд и уехать… Что удерживало тебя каждый раз? Моя болезнь? Привычка к комфорту? Боязнь новых лишений?.. Я всегда думаю: как сложилась бы наша жизнь, будь я здорова? Наверное, мы бы много путешествовали. Поехали к морю, потом в Европу… Ходили по улицам Парижа, Берлина, Будапешта. Прохожие кланялись нам, улыбались… Я представляю, что мы уезжаем с тобой вдвоем. В эти долгие, неторопливые путешествия. В них жизнь казалась бы не такой… не такой… трудно подобрать слово… просто не такой… Той, в которой тебе не нужно убегать на вокзал…

Когда тебя не стало, я решила съездить в Финляндию. Всего у меня было в жизни два путешествия – на твою родину и в Финляндию. Я пришла на вокзал, села вот здесь, в буфете. Заказала рюмку водки. Представляешь? Я распоясалась! Я сидела и смотрела на нее. Потом понюхала. Она пахла как лекарство. И на вкус как лекарство. Я попробовала маленький глоток. Я чувствовала себя бунтарем. И тогда мне пришла мысль поехать в Финляндию. Хоть что-то успеть в этой жизни. Папа, тебе надо быть решительнее – надо было нам с тобой уехать куда-нибудь вместе. Тоска была бы не такой тягучей, если бы напротив меня в вагоне сидел ты, а не тетя Оля…

Пауза.

Папа, папа… Мой талантливый, мой бесталанный отец… Ты написал очень много книг. Ты очень долго ждал своего признания… Сколько вокруг было счастливцев, баловней фортуны… Тебе же все давалось с трудом – писательство, быт, отношения с женщинами… Тебе все сложнее и сложнее было отделить себя от женщин, которые были с тобой рядом, в твоей судьбе. Временами тебе казалось, отдели тебя от них – и останется одна твоя сермяжная суть, тупая, ноющая боль. Жизнь станет похожей на пустотелый дорожный сундук, который стоял в углу твоего кабинета. Ты изредка поглядывал на него в минуты совершенного отчаяния. Побросать бы в него рукописи, пару книг, кой-какую одежонку – и ну его… Сесть в скрипучий, холодный вагон и ехать-ехать – туда, к Рифейским горам… Папа, тебе ведь больше не больно?.. Не отчаивайся…
Посидим еще здесь, на вокзале. На вокзалах особый климат. Я заберу тебя с собой, папа. Мой талантливый, мой бесталанный отец… Подмигни мне глазом лихого казака, запой колыбельную, обними, расскажи в тысячный раз сказку про Комара Комаровича… Забудься у моей кровати нелегким сном, вернись в мою и свою жизнь, вернись… пообещай мне, пообещай мне безбедную, безгорестную жизнь…

Раздаются звуки патефона.

Смотри, вот это тот самый альбом. Помнишь? В который я собирала автографы. Писатели всегда казались мне особыми людьми. И мне нравится касаться их неровных подписей. Отгадывать, что за этими буквами. Какой характер, какая судьба… Росчерком пера они доверили мне частичку своего существования на этой земле…

Мой талантливый, мой бесталанный отец, ты очень долго и трудно становился писателем. Ты тяготился своей провинциальностью, ты писал роман за романом. Ты ждал, ты хотел признания… А судьба в это время ткала свой роман – роман твоей жизни. И все мы до сих пор живем в нем – и ты, и я, и Лиза, и мама, и тетя Оля… В этом музее люди по-своему воплотили несколько глав из него. Наверное, это их право и их правда. Наступит утро, они придут сюда, будут говорить о тебе и немного обо мне. И мы на какое-то время оживем – в их словах, в их размышлениях. Оживем не такими, какими были на самом деле. Ну и пускай!
А мы, мы будем с тобой сидеть здесь, на вокзале, или бродить по Будапешту, или придумаем еще какое-то занятие. Давай придумаем какое-нибудь совсем нелепое занятие! Времени-то у нас теперь хоть отбавляй! Глупость сказала…

Вот посмотри: здесь на последней странице еще автограф. Видишь, какие смелые, летящие буквы. Это поэт, он был после нас. Но тоже уже был. Я тебе сейчас тихонько прочитаю, что он написал про нас с тобой – настоящих...
«…И белесое небо, и листья, и полоска заката сквозная,
Словно дочь и отец, кто-то раньше уходит, я знаю».
Подожди-подожди, прежде я должна сказать тебе… Благодарю тебя, папа… благодарю – за мою жизнь, за твою любовь ко мне, за 22 года счастья. Я посчитала… 22 года. Благодарю тебя, мой папа…
«…Все, что видно сейчас при угасшем, померкнувшем свете,
Эта жизнь, словно дочь и отец, словно дочь и отец, но не хочется смерти…»
Как ты думаешь, если я оставлю альбом здесь, они всё поймут?..
«Оживи на земле, нет, не можешь, лежи, так и надо,
О, живи на земле, как угодно живи, даже падай…»
Как хорошо, что я наконец-то нашла тебя. Пойдем. Дай мне руку… 22 года счастья.
Раздается гудок и звуки отходящего поезда.

Июнь 2022 

Made with Mobirise templates